Неточные совпадения
«Зачем вечор так рано скрылись?» —
Был первый Оленькин
вопрос.
Все чувства в Ленском помутились,
И молча он повесил нос.
Исчезла ревность и досада
Пред этой ясностию взгляда,
Пред этой нежной простотой,
Пред этой резвою душой!..
Он смотрит в сладком умиленье;
Он видит: он еще любим;
Уж он, раскаяньем томим,
Готов просить у ней прощенье,
Трепещет, не находит слов,
Он счастлив, он почти здоров…
Но день протек, и нет ответа.
Другой настал: всё нет, как нет.
Бледна как тень, с утра одета,
Татьяна ждет: когда ж ответ?
Приехал Ольгин обожатель.
«Скажите: где же ваш приятель? —
Ему
вопрос хозяйки
был. —
Он что-то нас совсем забыл».
Татьяна, вспыхнув, задрожала.
«Сегодня
быть он обещал, —
Старушке Ленский отвечал, —
Да, видно, почта задержала». —
Татьяна потупила взор,
Как будто слыша злой укор.
Замечу кстати: все поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее
напев?
Вместо
вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон
есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на
вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на
вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без
вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я
был доселе?
Иной, может
быть, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не
вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собою: а что скажут дети?
На
вопрос, точно ли Чичиков имел намерение увезти губернаторскую дочку и правда ли, что он сам взялся помогать и участвовать в этом деле, Ноздрев отвечал, что помогал и что если бы не он, то не вышло бы ничего, — тут он и спохватился
было, видя, что солгал вовсе напрасно и мог таким образом накликать на себя беду, но языка никак уже не мог придержать.
На
вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как, узнавши, что в его доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили караул, на каждую дверь по два солдата, и как Чичиков переменил их все в одну ночь, так что на другой день, когда сняли печати, увидели, что все
были ассигнации настоящие.
Он отвечал на все пункты даже не заикнувшись, объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч и что он сам продал ему, потому что не видит причины, почему не продать; на
вопрос, не шпион ли он и не старается ли что-нибудь разведать, Ноздрев отвечал, что шпион, что еще в школе, где он с ним вместе учился, его называли фискалом, и что за это товарищи, а в том числе и он, несколько его поизмяли, так что нужно
было потом приставить к одним вискам двести сорок пьявок, — то
есть он хотел
было сказать сорок, но двести сказалось как-то само собою.
И, показав такое отеческое чувство, он оставлял Мокия Кифовича продолжать богатырские свои подвиги, а сам обращался вновь к любимому предмету, задав себе вдруг какой-нибудь подобный
вопрос: «Ну а если бы слон родился в яйце, ведь скорлупа, чай, сильно бы толста
была, пушкой не прошибешь; нужно какое-нибудь новое огнестрельное орудие выдумать».
И вот господа чиновники задали себе теперь
вопрос, который должны
были задать себе в начале, то
есть в первой главе нашей поэмы.
Семейством своим он не занимался; существованье его
было обращено более в умозрительную сторону и занято следующим, как он называл, философическим
вопросом: «Вот, например, зверь, — говорил он, ходя по комнате, — зверь родится нагишом.
Впрочем, приезжий делал не всё пустые
вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, — словом, не пропустил ни одного значительного чиновника; но еще с большею точностию, если даже не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает в город; расспросил внимательно о состоянии края: не
было ли каких болезней в их губернии — повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и тому подобного, и все так обстоятельно и с такою точностию, которая показывала более, чем одно простое любопытство.
— Поросенок
есть? — с таким
вопросом обратился Чичиков к стоявшей бабе.
Она
была удивлена, когда на
вопрос ее: имею ли я ей сказать что-нибудь особенно важное? — я отвечал, что желаю ей
быть счастливой и прочее.
На лице ее не
было никаких признаков безумия; напротив, глаза ее с бойкою проницательностью останавливались на мне, и эти глаза, казалось,
были одарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они как будто бы ждали
вопроса.
То не
было отражение жара душевного или играющего воображения: то
был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его — непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного
вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не
был столь равнодушно спокоен.
Он уже в сотый раз, может
быть, задавал себе этот
вопрос со вчерашнего вечера, но все-таки шел.
Он, может
быть, и задавал себе этот
вопрос четверть часа назад, но теперь проговорил в полном бессилии, едва себя сознавая и ощущая беспрерывную дрожь во всем своем теле.
А между тем, казалось бы, весь анализ, в смысле нравственного разрешения
вопроса,
был уже им покончен: казуистика его выточилась, как бритва, и сам в себе он уже не находил сознательных возражений.
В раздумье остановился он перед дверью с странным
вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?»
Вопрос был странный, потому что он вдруг, в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно.
— А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш на
вопрос, зачем он билеты подделывал: «Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть». Точных слов не помню, но смысл, что на даровщинку, поскорей, без труда! На всем готовом привыкли жить, на чужих помочах ходить, жеваное
есть. Ну, а пробил час великий, тут всяк и объявился, чем смотрит…
Дорогой один
вопрос особенно мучил его:
был ли Свидригайлов у Порфирия?
На тревожный же и робкий
вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал с спокойною и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть до сегодня больной
был в бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, — «если только можно
будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
— Извините, мне так показалось по вашему
вопросу. Я
был когда-то опекуном его… очень милый молодой человек… и следящий… Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового. — Петр Петрович с надеждой оглядел всех присутствующих.
К величайшей досаде защищавших это мнение, сам преступник почти не пробовал защищать себя; на окончательные
вопросы: что именно могло склонить его к смертоубийству и что побудило его совершить грабеж, он отвечал весьма ясно, с самою грубою точностью, что причиной всему
было его скверное положение, его нищета и беспомощность, желание упрочить первые шаги своей жизненной карьеры с помощью по крайней мере трех тысяч рублей, которые он рассчитывал найти у убитой.
Пашенька без него ничего бы не выдумала, уж очень стыдлива; ну, а деловой человек не стыдлив и первым делом, разумеется, предложил
вопрос:
есть ли надежда осуществить векселек?
Впрочем, все эти
вопросы были не новые, не внезапные, а старые, наболевшие, давнишние.
— Понимаю (вы, впрочем, не утруждайте себя: если хотите, то много и не говорите); понимаю, какие у вас
вопросы в ходу: нравственные, что ли?
вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться не надо
было; нечего не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль не хочется?
—
Вопрос был не так формулирован, — заметил Порфирий.
— А насчет этих клубов, Дюссотов, [Дюссо (Dussot) — владелец известного в Петербурге ресторана.] пуантов этих ваших или, пожалуй, вот еще прогрессу — ну, это пусть
будет без нас, — продолжал он, не заметив опять
вопроса. — Да и охота шулером-то
быть?
Вот мне именно интересно
было бы узнать, как бы вы разрешили теперь один «
вопрос», как говорит Лебезятников.
Да, это так; это все так. Он, впрочем, это и прежде знал, и совсем это не новый
вопрос для него; и когда ночью решено
было в воду кинуть, то решено
было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так тому и следует
быть, как будто иначе и
быть невозможно… Да, он это все знал и все помнил; да чуть ли это уже вчера не
было так решено, в ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал… А ведь так!..
Мне досадно, что все эти глупые, зверские хари обступят меня сейчас,
будут пялить прямо на меня свои буркалы, задавать мне свои глупые
вопросы, на которые надобно отвечать, —
будут указывать пальцами…
Она слышала от самой Амалии Ивановны, что мать даже обиделась приглашением и предложила
вопрос: «Каким образом она могла бы посадить рядом с этой девицейсвою дочь?» Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке, одним словом,
была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе» и т. д. и т. д.
После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей ничего еще не
было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это
было. Теперь все эти
вопросы разом вспыхнули в ее сознании. И опять она не поверила: «Он, он убийца! Да разве это возможно?»
Ну, веришь иль не веришь, Зосимов, этот
вопрос был предложен, и буквально в таких выражениях, я положительно знаю, мне верно передали!
— Дебатирован
был в последнее время
вопрос: имеет ли право член коммуны входить к другому члену в комнату, к мужчине или женщине, во всякое время… ну, и решено, что имеет…
Или что если задаю
вопрос: вошь ли человек? — то, стало
быть, уж не вошь человек для меня, а вошь для того, кому этого и в голову не заходит и кто прямо без
вопросов идет…
— В вояж? Ах да!.. в самом деле, я вам говорил про вояж… Ну, это
вопрос обширный… А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете! — прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. — Я, может
быть, вместо вояжа-то женюсь; мне невесту сватают.
Сообразив, должно
быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь, в этой «морской каюте», ровно ничего не возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего
вопроса...
Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже, то позволь тебе задать всего только один
вопрос: сходится ли подобное душевное настроение, то
есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, — с топорами, с кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
Последовал
вопрос о чае и приглашение
пить вместе; сами они еще не
пили в ожидании Разумихина.
— Э-эх! Посидите, останьтесь, — упрашивал Свидригайлов, — да велите себе принести хоть чаю. Ну посидите, ну, я не
буду болтать вздору, о себе то
есть. Я вам что-нибудь расскажу. Ну, хотите, я вам расскажу, как меня женщина, говоря вашим слогом, «спасала»? Это
будет даже ответом на ваш первый
вопрос, потому что особа эта — ваша сестра. Можно рассказывать? Да и время убьем.
Конечно, я рассудил потом, что такого
вопроса, в сущности,
быть не должно, потому что драки и
быть не должно, и что случаи драки в будущем обществе немыслимы… и что странно, конечно, искать равенства в драке.
Ясно, что теперь надо
было не тосковать, не страдать пассивно, одними рассуждениями, о том, что
вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее.
Все-таки для него составляло
вопрос: почему она так слишком уже долго могла оставаться в таком положении и не сошла с ума, если уж не в силах
была броситься в воду?
— Штука в том: я задал себе один раз такой
вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не
было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а
была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не
было?
(Эта женщина никогда не делала
вопросов прямых, а всегда пускала в ход сперва улыбки и потирания рук, а потом, если надо
было что-нибудь узнать непременно и верно, например: когда угодно
будет Аркадию Ивановичу назначить свадьбу, то начинала любопытнейшими и почти жадными
вопросами о Париже и о тамошней придворной жизни и разве потом уже доходила по порядку и до третьей линии Васильевского острова.)
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до
вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то
вопрос с ожесточением даже
был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!